Жаль, что не могу – кошкой, сукой, влёт, Вдребезги, до дна, будучи собою.
Ей было двадцать пять. И внезапно ее затопило счастье, она принимала весь мир, все в своей жизни принимала, поняв, словно в каком-то озарении, что все хорошо.
Нет, не сможет она втолковать Роже, что она устала, что по горло сыта этой свободой, ставшей законом их отношений, этой свободой, которой пользуется лишь он один, а для нее она оборачивается одиночеством; не сможет Поль сказать ему, что порой чувствует себя одной из тех ненасытных собственниц, которых он так ненавидит... Вдруг ее пустая квартира показалась ей пугающе унылой, ненужной.
В девять позвонил Роже, и, открывая ему, увидев в проеме двери его улыбающееся лицо, его, пожалуй, чересчур крупную фигуру, она в который раз покорно подумала, что, видно, это ее судьба и что она его любит. Он обнял ее.
- Как ты мило оделась... А я соскучился по тебе. Ты одна?
- Да. Входи.
"Ты одна?.." А что бы он стал делать, если бы она ответила: "Нет, не одна, ты пришел некстати"? Но за шесть лет она ни разу не сказала ему этих слов. Он не забывал ее об этом спрашивать, иногда даже извинялся, что обеспокоил, - просто из хитрости, за которую она упрекала его про себя больше даже, чем за его непостоянство. (Он не желал даже допускать мысли, что виноват в ее одиночестве и в том, что она несчастна.)
читать дальше
- По-моему, просто стараюсь разыгрывать из себя молодого человека.
Она не ответила. Сколько она его знала, он всегда старался показать, что он молодой человек, - он и был "молодым человеком"! Только недавно он признался ей в том, и его признание даже испугало Поль, Все страшнее становилась для нее роль поверенной, в которую она исподволь втянулась во имя взаимного понимания, во имя любви. Он был ее жизнью, хотя и забывал об этом, и она сама помогала ему забывать с весьма достохвальной скромностью.
В ночном ресторане они сели за маленький столик далеко от танцевальной площадки и молча смотрели, как мелькают бледные лица танцующих. Она положила свою ладонь на его руку, она чувствовала себя под его крылом, она так к нему привыкла. Потребовалось бы слишком много усилий, чтобы так же хорошо узнать кого-нибудь другого, и в этой уверенности она черпала невеселое счастье. Они пошли танцевать. Он крепко обхватил ее талию, закружил по площадке наперекор ритму, и видно было, что он очень собой доволен. Она была счастлива.
Домой они возвратились на машине. Роже проводил ее до подъезда и обнял.
- Ну, отдыхай, спи спокойно. До завтра, дорогая. - Он слегка коснулся губами ее губ и пошел обратно к машине. Она помахала ему рукой. Все чаще и чаще он предоставлял ей "спать спокойно". Квартира была до ужаса пустая. Поль тщательно прибралась и только потом присела на кровать, сдерживая слезы. Она осталась одна, опять одна и в эту ночь; вся жизнь представилась Поль бесконечной чередой одиноких ночей, среди несмятых простынь, хмурого спокойствия, сопутствующего долгой болезни. Лежа в постели, она машинально протянула руку, как бы желая коснуться теплого плеча, она удерживала дыхание, будто боялась спугнуть чей-то сон. Мужчины или ребенка. Неважно чей, лишь бы она была им нужна, лишь бы ее живое тепло помогало им спать и просыпаться. Но никому она по-настоящему не нужна. Разве что Роже, да и то временами... И то не по-настоящему. И не любовь это, а просто физиология - иногда она ощущала это. С горькой усладой она отдавалась своему одиночеству.
У меня ни за что не хватило бы духу быть уродом.
Я поздно проснулся. Зато видел нечто прекрасное.
- Женщину?
- Да. Знаете лицо очень красивое, нежное такое, чуточку осунувшееся... а движения... ну, словом, такие движения... Страдает от чего-то, а почему, неизвестно...
- Все устроилось, - ответила Поль. - Я займусь ее квартирой. Я тебе нарочно ничего не сказала, я же знаю, что у тебя куча неприятностей...
- Значит, ты полагаешь, что я способен огорчиться, узнав, что у тебя больше нет неприятностей. Так, что ли?
- Нет, я просто думала, что...
- Ты, Поль, очевидно, считаешь меня чудовищным эгоистом?
Он сел на диван, уставился на нее своими голубыми глазами; вид у него был свирепый. И ей же еще придется его успокаивать, клясться, что он лучший из людей - в известном смысле это было правдой - и что он дал ей много счастья. Она подсела к нему.
- Ты не эгоист. Ты слишком занят своими делами. Естественно, ты о них и говоришь...
- Нет, я хочу сказать: в отношении тебя... Считаешь меня чудовищным эгоистом?
Он понял вдруг, что думал об этом целый день, очевидно с тех самых пор, как накануне оставил ее у подъезда и заметил ее смятенный взгляд. Она колебалась: ни разу еще он не задавал ей такого вопроса, и, возможно, сейчас-то и наступила минута для откровенной беседы. Но сегодня она чувствовала себя уверенно, в хорошем настроении, а у него такой усталый вид... Она не решилась.
- Нет, Роже, не считаю. Правда, бывают минуты, когда я чувствую себя немножко одинокой, не такой уж молодой, не всегда могу за тобой угнаться. Но я счастлива.
- Счастлива?
- Да.
Он снова прилег на диван. Она сказала "я счастлива", и тот третьестепенный вопрос, который мучил его целый день, отпал сам собой. Вот и хорошо
- А вас, вас я обвиняю в том, что вы не выполнили свой человеческий долг. Перед лицом этого мертвеца я обвиняю вас в том, что вы позволили любви пройти мимо, пренебрегли прямой обязанностью каждого живого существа быть счастливым, избрали путь уверток и смирились. Вы заслуживаете смертного приговора; приговариваю вас к одиночеству.
Он замолчал, выпил залпом стакан вина. Поль не пошевелилась.
- Страшный приговор, - с улыбкой произнесла она.
- Самый страшный, - уточнил он. - Не знаю более страшного приговора и притом неотвратимого. Лично для меня нет ничего ужаснее, как, впрочем, и для всех. Только никто в этом не признается. А мне временами хочется выть: боюсь, боюсь, любите меня!
- Мне тоже, - вырвалось у Поль.
Вдруг ей представилась ее спальня, угол стены против кровати. Спущенные занавеси, старомодная картина, маленький комодик в левом углу. Все то, на что она глядела каждый день утром и вечером, то, на что она, очевидно, будет глядеть еще лет десять. Даже более одинокая, чем сейчас. Роже, что делает Роже? Он не вправе, никто не вправе присуждать ее к одинокой старости-, никто, Даже она сама...
Но ей ничего не хотелось. И в то же время страшно было провести эти два дня в одиночестве. Ей были мерзки эти воскресные дни одиноких женщин: книга, которую читаешь в постели, всячески стараясь затянуть чтение, переполненные кинотеатры, возможно, коктейль или обед в чьей-нибудь компании; а дома по возвращении - неубранная постель и такое ощущение, будто с утра не было прожито еще ни одной минуты.
Ее попытки перевести разговор на профессиональные темы не увенчались успехом, и она поняла, что Тереза бесповоротно вступила на путь интимных признаний. Так бывало всегда. В чертах лица Поль было что-то гордое, невозмутимо спокойное, что неизбежно, на ее горе, вызывало у собеседников целые потоки слов.
Все ее внимание поглощали образцы тканей да этот человек, которого никогда нет рядом. Она теряла себя, теряла свою тропу, и никогда ей уже ее не найти. "Любите ли вы Брамса?" Она неподвижно постояла у открытого окна, солнце ударило ей в глаза, ослепило на миг. И эта коротенькая фраза: "Любите ли вы Брамса?" - вдруг разверзла перед ней необъятную пропасть забытого: все то, что она забыла, все вопросы, которые она сознательно избегала перед собой ставить. "Любите ли вы Брамса?" Любит ли она хоть что-нибудь, кроме самой себя и своего собственного существования? Конечно, она говорила, что любит Стендаля, знала, что его любит. Вот где разгадка: знала. Возможно, она только знала, что любит Роже. Просто хорошо усвоенные истины.
Она боялась только одного, как бы Симон не вздумал держать ее за руку во время концерта; боялась тем сильнее, что предвидела это; а Поль, когда сбывались ее ожидания, всегда охватывала смутная тоска. И по этой причине она любила Роже. Он никогда не оправдывал ее чаяний, всегда, так сказать, выпадал из обычной программы.
Ему, которому женщины надоедали быстро, больше того, отпугивали своими признаниями, своими тайнами, настойчивым желанием навязать ему роль мужчины-покровителя, ему, Симону, привыкшему к быстрым разлукам, вдруг захотелось обернуться и ждать. Но чего ждать? Ждать, пока эта женщина поймет, что любит самого заурядного хама; но как раз такие-то вещи понимают медленнее всего на свете... Она, должно быть, грустит, должно быть, и так и этак обдумывает поведение Роже, возможно, она уже замечает первые трещинки.
Странно, но именно его красота вредила ему в ее глазах. Она находила его слишком красивым. Слишком красивым, чтобы быть искренним.
- Я смеюсь вовсе не над вами, а над вашим поведением, - мягко сказала она. - Вы играете...
Он разжал пальцы, вид у него был усталый.
- Верно, играю, - согласился он. - С вами играл молодого, блестящего адвоката, играл воздыхателя, играл балованное дитя - словом, один бог знает что. Но когда я вас узнал, все мои роли - для вас. Разве, по-вашему, это не любовь?
- Что ж, неплохое определение любви, - улыбнулась она.
Поездка в Лилль была слишком грубой выдумкой, хотя он вовсе не считал, что оскорбляет Поль своей изменой, ни даже своей ложью. Но измены его не должны закрепляться ни во времени, ни в пространстве. "Я в воскресенье завтракал в Удане и видел вашего друга, с которым мы встретились тогда вечером в ресторане". Он представлял себе, как примет Поль эту весть; она промолчит, только, возможно, на минуту отведет глаза. Страдающая Поль... Этот образ давно уже потерял свою новизну для Роже, он столько раз гнал его прочь, что ему было стыдно; и было стыдно радости, вспыхнувшей при мысли, что, доставив Мэзи-Марсель по месту назначения, он немедленно отправится к Поль. Но Поль никогда ничего не узнает. Она, должно быть, хорошо отдохнула без него эти два дня, они ведь действительно слишком часто выезжают по вечерам. Играла в бридж у своих друзей, прибирала квартиру, читала новую книжку... Он вдруг удивился, Почему это он так настойчиво старается заполнять до краев долгий воскресный день Поль.
- А ты, - спросила она, - ты сможешь? Мне говорили, что ты не свободен...
- Я свободен, - ответил он, слегка поморщившись. Не будет же он говорить с ней о Поль! Она выпорхнула из машины, помахала с порога ручкой, и он уехал. Эта фраза о свободе отчасти смутила его. "Свободен" - это означало: "свободен от каких-либо обязательств". Он нажал на акселератор; ему хотелось поскорее увидеться с Поль; только она одна может его успокоить и, конечно, успокоит.
Конечно, она сама сильная, и независимая, и умная, но он знал, в ней было больше женской слабости, чем в любой другой женщине, с которой его сводила жизнь. И поэтому он ей нужен.
Да, он был по-своему честен. Но не заключается ли честность в том, не в том ли единственно мыслимая честность в нашей путаной жизни, чтобы любить достаточно сильно, дать другому счастье. Даже отказавшись, если надо, от самых своих заветных теорий.
Она ему написала: "Возвращайтесь скорее". И он клял себя не так за свое глупое ожидание этих слов, как за охватившую его радость при получении письма, за свое дурацкое ликование, за свое доверие к ней. Лучше иметь основательную причину для несчастья, чем ничтожную для счастья.
Роже всегда производил среди людей легкое смятение, таким он казался неприручаемым, а потому желанным для большинства женщин.
Вот уже десять дней он не видел ее. На завтра после того сумасшедшего и прекрасного вечера, когда она сама его поцеловала, он получил от нее записку, в которой она запрещала ему искать новых встреч. "Я не хочу причинить Вам боль, слишком большую нежность я к Вам испытываю". Он не понял, что боится она не так за него, как за себя: он поверил в эту жалость и даже не обиделся, он просто искал способа, возможности представить себе свою жизнь без нее. Он не подумал, что эти стилистические оговорки: "Я не хочу причинить Вам боль, это неблагоразумно" и т. д. и т. п. - чаще всего суть кавычки, которые ставят непосредственно до или непосредственно после романа, и ни в коем случае они не должны обескураживать. И Поль тоже этого не знала. Она просто боялась, она безотчетно ждала, чтобы он пришел и заставил ее принять свою любовь. Ей было невмоготу, и однообразное течение зимних дней, вереница все одних и тех же улиц, приводивших ее, одинокую, от квартиры к месту работы, этот телефон-предатель - она каждый раз жалела, Что сняла трубку: так отчужденно и пристыжено звучал голос Роже, - и, наконец, тоска по далекому лету, которое никогда не вернется, - все вело к безучастной вялости и требовало любой ценой, чтобы "хоть что-то произошло".
- Я отдал бы два года жизни, лишь бы полюбить, - заявил приятель Симона,
- А я люблю, - ответил Симон, - и она никогда не узнает, что я ее любил. Никогда.
Два дня спустя они вместе обедали. Поль обронила всего две-три фразы, Симон сразу понял, чем были наполнены для нее эти десять дней: равнодушием Роже, его сарказмами по адресу Симона, ее одиночеством. Было ясно, что Поль надеялась использовать эту передышку, чтобы вернуть Роже или хоть видеться с ним почаще, восстановить прежнее согласие. Но все ее усилия натыкались на ребяческое упрямство Роже. Ее старания, такие трогательные именно своей непритязательностью: обед, сготовленный по его вкусу, плюс его любимое платье, плюс разговор на интересующие его темы, все те средства, которые рекомендуют дамские журналы, все смехотворные, если не просто низкопробные рецепты, приобретающие, однако, в руках женщины умной своеобразное, порой неотразимое очарование, не приводили ни к чему, и она, не видя в том для себя унижения, следовала этим советам, не стыдясь даже того, что пытается заменить ростбифом или умелым освещением те фразы, которые жгли ей губы: "Роже, я несчастна из-за тебя. Роже, так больше продолжаться не может". Действовала она так не в силу векового инстинкта женщины, хранительницы очага, ни даже в силу горького смирения. Нет, скорее уж это было проявлением садизма по отношению к "ним", к тому, что представляли собой вместе взятые Роже и Поль. Словно один из них - Роже или Поль - должен был вдруг подняться и заявить: "Хватит!" И она ждала, когда в ней самой скажется этот рефлекс, ждала с неменьшей тревогой, чем если бы сказался он в Роже. Но тщетно. Очевидно, что-то уже умерло.
Проведя эти десять дней в размышлениях и напрасных надеждах, она уже не в силах была не покориться Симону, Симону, который говорил: "Я так счастлив, я Вас люблю" - и это не звучало пошло; Симону, невнятно бормотавшему в телефонную трубку; Симону, который принес ей что-то цельное или, по меньшей мере, целую половину этого цельного. Она отлично знала, что для такой игры требуются двое, но она устала, уже давно устала вечно опережать партнера и все-таки оставаться в одиночестве. "Любить - это еще не все, - говорил Симон, имея в виду себя, - нужно еще быть любимым". Это изречение, казалось Поль, относится непосредственно к ней. Но она, добровольно решившись на этот шаг, с удивлением замечала, что не испытывает ни радостного волнения, ни порывов, которые предшествовали, скажем, ее сближению с Роже, а только безграничную и какую-то сладкую усталость, сказывавшуюся даже в ее походке. Знакомые советовали ей переменить обстановку, а она с грустью думала, что просто собирается сменить любовника: так оно менее хлопотливо, больше в парижском духе, весьма распространено... И она отворачивалась от собственного изображения в зеркале или покрывала лицо густым слоем кольдкрема. Только когда Симон позвонил в тот вечер у ее дверей и она увидела его темный галстук, его напряженный взгляд, это ликование, прорывавшееся в каждом жесте, это смущение, похожее на то, какое охватывает человека, избалованного сверх меры жизнью и получившего вдруг еще наследство, ей захотелось разделить его , счастье. Счастье, которое она ему дарит: "Вот я, мое тело, мое тепло, моя
нежность, мне они ни к чему, но, доверив их твоим рукам, я, быть может, вновь сумею обрести в них усладу".
Поль взглянула на него. Она встревожилась: должна ли она ему сказать, что вовсе не обязательно им встречаться в шесть часов? И, однако же, при мысли, что вечером у двери магазина увидит маленькую машину, а в ней сгорающего от нетерпения Симона - и что так будет каждый вечер, - она почувствовала себя по-настоящему счастливой... Кто-то терпеливо ждет вас каждый вечер, кто-то, кто не звонит вам в восемь часов и то когда eму вздумается... Она улыбнулась.
Она одаривала его и удивлялась, почему ей самой стала так необходима эта щедрость.
Женщины откровенно им любовались. Она чувствовала себя прекрасно - есть кто-то, кто живет ради нее. Вопрос о разнице в их возрасте уже перестал для нее существовать; она не спрашивала себя: "А через десять лет будет он меня любить или нет?" Через десять лет она будет одна или с Роже. Какой-то внутренний голос твердил ей это. И при мысли о своей двойственности, против которой она сама была бессильна, нежность ее к Симону возрастала: "Моя жертва, любимая моя жертва, мой мальчик, мой Симон!" Впервые в жизни она наслаждалась этой страшной радостью - любить того, кого ты неотвратимо заставишь пройти через муки.
И это "неотвратимое" со всеми последствиями пугало ее: вопросы, которые рано или поздно поставит перед ней Симон, которые он вправе поставить в качестве человека страдающего: "Почему вы предпочли мне Роже? Почему этот невнимательный хам восторжествовал над моей неистовой любовью, которую я дарю вам каждый день?" И Поль почти теряла рассудок, ища слова, которыми она объяснит Симону, что есть для нее Роже. Она не скажет "он", она скажет "мы", так как не может разъединить их жизни. Хотя и не знает почему. Возможно, потому что усилия, которых требовала от нее эта любовь в течение шести лет, эти вечные, эти мучительные усилия, , стали ей, в конце концов, дороже самого счастья. И она из гордости не могла примириться с мыслью, что усилия эти тщетны, и гордость ее, снося удары, лишь крепла, избрав себе Роже наставником мук, освятила его в этой роли. Так или иначе, он вечно ускользал от нее. И эта борьба, успех которой был весьма сомнителен, стала смыслом ее жизни. Между тем она не создана для борьбы, она напоминала себе об этом, проводя ладонью от затылка ко лбу по шелковистым, мягким кудрям Симона. Она могла бы скользить по жизни, как ее рука скользит сейчас по его кудрям.
Разумеется, можно было выйти из дому, взять первую попавшуюся потаскушку и напиться. Что, впрочем, всегда и предполагала Поль. Поль, он чувствовал это, никогда по-настоящему его не уважала. Считала его деревенщиной, грубияном, хотя он принес ей в дар самое лучшее, что в нем было, самое надежное. Все женщины на один лад: они всего требуют, все отдают, незаметно приучают вас к полному доверию, а затем в один прекрасный день уходят из вашей жизни по самому ничтожному поводу.
Надо бы протопить: всякий раз, когда Поль приходила к нему, она разжигала огонь, долго стояла перед камином на коленях, следя, как зарождается пламя. Иной раз подбрасывала поленья точными, спокойными движениями, потом подымалась с колен, отступала во мрак, а комната становилась розовой, живой, вся в игре теней; в такие минуты его тянуло к ней, и он говорил ей об этом. Но все это было уже давно. Сколько времени Поль не приходила к нему сюда? Должно быть, два, три года? Он взял себе за привычку ездить к ней: так было удобнее, она его ждала.
Они столкнулись как-то вечером у входа в ресторан и разыграли втроем сценку из классического и несуразного, столь обычного в Париже балета: она издали слегка кивнула мужчине, на плече которого столько раз вздыхала, стонала, засыпала; он неловко поклонился ей, а Симон с минуту смотрел на него и не ударил, хотя у него чесались руки. Они заняли два столика довольно далеко друг от друга, и Поль заказала обед, не подымая глаз от меню. Для хозяина ресторана, для кое-кого из завсегдатаев, знавших Поль, это была обычная, ничем не примечательная сцена, Симон решительным тоном приказал принести вина, а Роже, за другим столиком, осведомился у своей дамы, какой коктейль она предпочитает. Наконец Поль подняла глаза, улыбнулась Симону и взглянула в сторону Роже. Она его любит, эта самоочевидная истина кольнула ее, как только она увидела Роже с его обычным надутым видом в дверях ресторана, она еще до сих пор любит Роже, она словно пробудилась от долгого ненужного сна. Он тоже взглянул на нее, попытался улыбнуться, но улыбка тут же застыла на его губах.
Только тут она его разглядела. Да, это он. Он шагнул к ней, положил обе руки ей на плечи. Роже слегка заикался, что служило у него признаком величайшего волнения.
- Я был так несчастлив, - сказал он.
- Я тоже, - услышала она свой ответ и, слегка прижавшись к груди Роже, наконец-то расплакалась, в душе умоляя Симона простить ей эти два слова.
Роже прислонился щекой к ее волосам, растерянно сказал: "Ну-ну, не плачь".
- Я пыталась, - произнесла она извиняющимся гоном, - я вправду пыталась...
Тут ей пришло в голову, что эти слова уместнее было бы обратить не к Роже, а к Симону. Она совсем запуталась. Вечно приходится быть начеку, никогда нельзя говорить всего одному и тому же человеку. Она плакала, слезы текли по ее окаменевшему лицу. Он молчал.
- Скажи что-нибудь, - пробормотала она.
- Я был так одинок, - сказал он, - я все думал. Присядь, возьми мой платок. Сейчас я тебе объясню.
Он объяснил. Объяснил, что женщин нельзя оставлять без присмотра, что он вел себя неосторожно и понимает, что все произошло по его вине. Он не сердится за ее опрометчивость. Больше об этом разговора не будет. Она соглашалась: "Да-да, Роже", и ей хотелось заплакать еще сильнее и хотелось засмеяться. Она вдыхала такой родной запах Роже, запах табака и чувствовала, что она спасена. И что погибла.
- Я никогда не забуду, - произнесла Поль и подняла к нему глаза.
- И я тоже, - сказал он, - не в том дело, не в том дело...
Он хотел было повернуть в ее сторону искаженное болью лицо, но вдруг зашатался. Она поддерживала его обеими руками, она снова была опорой его горю, как бывала опорой его счастью. И она не могла не завидовать остроте этого горя, красе этого горя, прекрасной боли, которой ей уже не суждено испытать.
Нет, не сможет она втолковать Роже, что она устала, что по горло сыта этой свободой, ставшей законом их отношений, этой свободой, которой пользуется лишь он один, а для нее она оборачивается одиночеством; не сможет Поль сказать ему, что порой чувствует себя одной из тех ненасытных собственниц, которых он так ненавидит... Вдруг ее пустая квартира показалась ей пугающе унылой, ненужной.
В девять позвонил Роже, и, открывая ему, увидев в проеме двери его улыбающееся лицо, его, пожалуй, чересчур крупную фигуру, она в который раз покорно подумала, что, видно, это ее судьба и что она его любит. Он обнял ее.
- Как ты мило оделась... А я соскучился по тебе. Ты одна?
- Да. Входи.
"Ты одна?.." А что бы он стал делать, если бы она ответила: "Нет, не одна, ты пришел некстати"? Но за шесть лет она ни разу не сказала ему этих слов. Он не забывал ее об этом спрашивать, иногда даже извинялся, что обеспокоил, - просто из хитрости, за которую она упрекала его про себя больше даже, чем за его непостоянство. (Он не желал даже допускать мысли, что виноват в ее одиночестве и в том, что она несчастна.)
читать дальше
- По-моему, просто стараюсь разыгрывать из себя молодого человека.
Она не ответила. Сколько она его знала, он всегда старался показать, что он молодой человек, - он и был "молодым человеком"! Только недавно он признался ей в том, и его признание даже испугало Поль, Все страшнее становилась для нее роль поверенной, в которую она исподволь втянулась во имя взаимного понимания, во имя любви. Он был ее жизнью, хотя и забывал об этом, и она сама помогала ему забывать с весьма достохвальной скромностью.
В ночном ресторане они сели за маленький столик далеко от танцевальной площадки и молча смотрели, как мелькают бледные лица танцующих. Она положила свою ладонь на его руку, она чувствовала себя под его крылом, она так к нему привыкла. Потребовалось бы слишком много усилий, чтобы так же хорошо узнать кого-нибудь другого, и в этой уверенности она черпала невеселое счастье. Они пошли танцевать. Он крепко обхватил ее талию, закружил по площадке наперекор ритму, и видно было, что он очень собой доволен. Она была счастлива.
Домой они возвратились на машине. Роже проводил ее до подъезда и обнял.
- Ну, отдыхай, спи спокойно. До завтра, дорогая. - Он слегка коснулся губами ее губ и пошел обратно к машине. Она помахала ему рукой. Все чаще и чаще он предоставлял ей "спать спокойно". Квартира была до ужаса пустая. Поль тщательно прибралась и только потом присела на кровать, сдерживая слезы. Она осталась одна, опять одна и в эту ночь; вся жизнь представилась Поль бесконечной чередой одиноких ночей, среди несмятых простынь, хмурого спокойствия, сопутствующего долгой болезни. Лежа в постели, она машинально протянула руку, как бы желая коснуться теплого плеча, она удерживала дыхание, будто боялась спугнуть чей-то сон. Мужчины или ребенка. Неважно чей, лишь бы она была им нужна, лишь бы ее живое тепло помогало им спать и просыпаться. Но никому она по-настоящему не нужна. Разве что Роже, да и то временами... И то не по-настоящему. И не любовь это, а просто физиология - иногда она ощущала это. С горькой усладой она отдавалась своему одиночеству.
У меня ни за что не хватило бы духу быть уродом.
Я поздно проснулся. Зато видел нечто прекрасное.
- Женщину?
- Да. Знаете лицо очень красивое, нежное такое, чуточку осунувшееся... а движения... ну, словом, такие движения... Страдает от чего-то, а почему, неизвестно...
- Все устроилось, - ответила Поль. - Я займусь ее квартирой. Я тебе нарочно ничего не сказала, я же знаю, что у тебя куча неприятностей...
- Значит, ты полагаешь, что я способен огорчиться, узнав, что у тебя больше нет неприятностей. Так, что ли?
- Нет, я просто думала, что...
- Ты, Поль, очевидно, считаешь меня чудовищным эгоистом?
Он сел на диван, уставился на нее своими голубыми глазами; вид у него был свирепый. И ей же еще придется его успокаивать, клясться, что он лучший из людей - в известном смысле это было правдой - и что он дал ей много счастья. Она подсела к нему.
- Ты не эгоист. Ты слишком занят своими делами. Естественно, ты о них и говоришь...
- Нет, я хочу сказать: в отношении тебя... Считаешь меня чудовищным эгоистом?
Он понял вдруг, что думал об этом целый день, очевидно с тех самых пор, как накануне оставил ее у подъезда и заметил ее смятенный взгляд. Она колебалась: ни разу еще он не задавал ей такого вопроса, и, возможно, сейчас-то и наступила минута для откровенной беседы. Но сегодня она чувствовала себя уверенно, в хорошем настроении, а у него такой усталый вид... Она не решилась.
- Нет, Роже, не считаю. Правда, бывают минуты, когда я чувствую себя немножко одинокой, не такой уж молодой, не всегда могу за тобой угнаться. Но я счастлива.
- Счастлива?
- Да.
Он снова прилег на диван. Она сказала "я счастлива", и тот третьестепенный вопрос, который мучил его целый день, отпал сам собой. Вот и хорошо
- А вас, вас я обвиняю в том, что вы не выполнили свой человеческий долг. Перед лицом этого мертвеца я обвиняю вас в том, что вы позволили любви пройти мимо, пренебрегли прямой обязанностью каждого живого существа быть счастливым, избрали путь уверток и смирились. Вы заслуживаете смертного приговора; приговариваю вас к одиночеству.
Он замолчал, выпил залпом стакан вина. Поль не пошевелилась.
- Страшный приговор, - с улыбкой произнесла она.
- Самый страшный, - уточнил он. - Не знаю более страшного приговора и притом неотвратимого. Лично для меня нет ничего ужаснее, как, впрочем, и для всех. Только никто в этом не признается. А мне временами хочется выть: боюсь, боюсь, любите меня!
- Мне тоже, - вырвалось у Поль.
Вдруг ей представилась ее спальня, угол стены против кровати. Спущенные занавеси, старомодная картина, маленький комодик в левом углу. Все то, на что она глядела каждый день утром и вечером, то, на что она, очевидно, будет глядеть еще лет десять. Даже более одинокая, чем сейчас. Роже, что делает Роже? Он не вправе, никто не вправе присуждать ее к одинокой старости-, никто, Даже она сама...
Но ей ничего не хотелось. И в то же время страшно было провести эти два дня в одиночестве. Ей были мерзки эти воскресные дни одиноких женщин: книга, которую читаешь в постели, всячески стараясь затянуть чтение, переполненные кинотеатры, возможно, коктейль или обед в чьей-нибудь компании; а дома по возвращении - неубранная постель и такое ощущение, будто с утра не было прожито еще ни одной минуты.
Ее попытки перевести разговор на профессиональные темы не увенчались успехом, и она поняла, что Тереза бесповоротно вступила на путь интимных признаний. Так бывало всегда. В чертах лица Поль было что-то гордое, невозмутимо спокойное, что неизбежно, на ее горе, вызывало у собеседников целые потоки слов.
Все ее внимание поглощали образцы тканей да этот человек, которого никогда нет рядом. Она теряла себя, теряла свою тропу, и никогда ей уже ее не найти. "Любите ли вы Брамса?" Она неподвижно постояла у открытого окна, солнце ударило ей в глаза, ослепило на миг. И эта коротенькая фраза: "Любите ли вы Брамса?" - вдруг разверзла перед ней необъятную пропасть забытого: все то, что она забыла, все вопросы, которые она сознательно избегала перед собой ставить. "Любите ли вы Брамса?" Любит ли она хоть что-нибудь, кроме самой себя и своего собственного существования? Конечно, она говорила, что любит Стендаля, знала, что его любит. Вот где разгадка: знала. Возможно, она только знала, что любит Роже. Просто хорошо усвоенные истины.
Она боялась только одного, как бы Симон не вздумал держать ее за руку во время концерта; боялась тем сильнее, что предвидела это; а Поль, когда сбывались ее ожидания, всегда охватывала смутная тоска. И по этой причине она любила Роже. Он никогда не оправдывал ее чаяний, всегда, так сказать, выпадал из обычной программы.
Ему, которому женщины надоедали быстро, больше того, отпугивали своими признаниями, своими тайнами, настойчивым желанием навязать ему роль мужчины-покровителя, ему, Симону, привыкшему к быстрым разлукам, вдруг захотелось обернуться и ждать. Но чего ждать? Ждать, пока эта женщина поймет, что любит самого заурядного хама; но как раз такие-то вещи понимают медленнее всего на свете... Она, должно быть, грустит, должно быть, и так и этак обдумывает поведение Роже, возможно, она уже замечает первые трещинки.
Странно, но именно его красота вредила ему в ее глазах. Она находила его слишком красивым. Слишком красивым, чтобы быть искренним.
- Я смеюсь вовсе не над вами, а над вашим поведением, - мягко сказала она. - Вы играете...
Он разжал пальцы, вид у него был усталый.
- Верно, играю, - согласился он. - С вами играл молодого, блестящего адвоката, играл воздыхателя, играл балованное дитя - словом, один бог знает что. Но когда я вас узнал, все мои роли - для вас. Разве, по-вашему, это не любовь?
- Что ж, неплохое определение любви, - улыбнулась она.
Поездка в Лилль была слишком грубой выдумкой, хотя он вовсе не считал, что оскорбляет Поль своей изменой, ни даже своей ложью. Но измены его не должны закрепляться ни во времени, ни в пространстве. "Я в воскресенье завтракал в Удане и видел вашего друга, с которым мы встретились тогда вечером в ресторане". Он представлял себе, как примет Поль эту весть; она промолчит, только, возможно, на минуту отведет глаза. Страдающая Поль... Этот образ давно уже потерял свою новизну для Роже, он столько раз гнал его прочь, что ему было стыдно; и было стыдно радости, вспыхнувшей при мысли, что, доставив Мэзи-Марсель по месту назначения, он немедленно отправится к Поль. Но Поль никогда ничего не узнает. Она, должно быть, хорошо отдохнула без него эти два дня, они ведь действительно слишком часто выезжают по вечерам. Играла в бридж у своих друзей, прибирала квартиру, читала новую книжку... Он вдруг удивился, Почему это он так настойчиво старается заполнять до краев долгий воскресный день Поль.
- А ты, - спросила она, - ты сможешь? Мне говорили, что ты не свободен...
- Я свободен, - ответил он, слегка поморщившись. Не будет же он говорить с ней о Поль! Она выпорхнула из машины, помахала с порога ручкой, и он уехал. Эта фраза о свободе отчасти смутила его. "Свободен" - это означало: "свободен от каких-либо обязательств". Он нажал на акселератор; ему хотелось поскорее увидеться с Поль; только она одна может его успокоить и, конечно, успокоит.
Конечно, она сама сильная, и независимая, и умная, но он знал, в ней было больше женской слабости, чем в любой другой женщине, с которой его сводила жизнь. И поэтому он ей нужен.
Да, он был по-своему честен. Но не заключается ли честность в том, не в том ли единственно мыслимая честность в нашей путаной жизни, чтобы любить достаточно сильно, дать другому счастье. Даже отказавшись, если надо, от самых своих заветных теорий.
Она ему написала: "Возвращайтесь скорее". И он клял себя не так за свое глупое ожидание этих слов, как за охватившую его радость при получении письма, за свое дурацкое ликование, за свое доверие к ней. Лучше иметь основательную причину для несчастья, чем ничтожную для счастья.
Роже всегда производил среди людей легкое смятение, таким он казался неприручаемым, а потому желанным для большинства женщин.
Вот уже десять дней он не видел ее. На завтра после того сумасшедшего и прекрасного вечера, когда она сама его поцеловала, он получил от нее записку, в которой она запрещала ему искать новых встреч. "Я не хочу причинить Вам боль, слишком большую нежность я к Вам испытываю". Он не понял, что боится она не так за него, как за себя: он поверил в эту жалость и даже не обиделся, он просто искал способа, возможности представить себе свою жизнь без нее. Он не подумал, что эти стилистические оговорки: "Я не хочу причинить Вам боль, это неблагоразумно" и т. д. и т. п. - чаще всего суть кавычки, которые ставят непосредственно до или непосредственно после романа, и ни в коем случае они не должны обескураживать. И Поль тоже этого не знала. Она просто боялась, она безотчетно ждала, чтобы он пришел и заставил ее принять свою любовь. Ей было невмоготу, и однообразное течение зимних дней, вереница все одних и тех же улиц, приводивших ее, одинокую, от квартиры к месту работы, этот телефон-предатель - она каждый раз жалела, Что сняла трубку: так отчужденно и пристыжено звучал голос Роже, - и, наконец, тоска по далекому лету, которое никогда не вернется, - все вело к безучастной вялости и требовало любой ценой, чтобы "хоть что-то произошло".
- Я отдал бы два года жизни, лишь бы полюбить, - заявил приятель Симона,
- А я люблю, - ответил Симон, - и она никогда не узнает, что я ее любил. Никогда.
Два дня спустя они вместе обедали. Поль обронила всего две-три фразы, Симон сразу понял, чем были наполнены для нее эти десять дней: равнодушием Роже, его сарказмами по адресу Симона, ее одиночеством. Было ясно, что Поль надеялась использовать эту передышку, чтобы вернуть Роже или хоть видеться с ним почаще, восстановить прежнее согласие. Но все ее усилия натыкались на ребяческое упрямство Роже. Ее старания, такие трогательные именно своей непритязательностью: обед, сготовленный по его вкусу, плюс его любимое платье, плюс разговор на интересующие его темы, все те средства, которые рекомендуют дамские журналы, все смехотворные, если не просто низкопробные рецепты, приобретающие, однако, в руках женщины умной своеобразное, порой неотразимое очарование, не приводили ни к чему, и она, не видя в том для себя унижения, следовала этим советам, не стыдясь даже того, что пытается заменить ростбифом или умелым освещением те фразы, которые жгли ей губы: "Роже, я несчастна из-за тебя. Роже, так больше продолжаться не может". Действовала она так не в силу векового инстинкта женщины, хранительницы очага, ни даже в силу горького смирения. Нет, скорее уж это было проявлением садизма по отношению к "ним", к тому, что представляли собой вместе взятые Роже и Поль. Словно один из них - Роже или Поль - должен был вдруг подняться и заявить: "Хватит!" И она ждала, когда в ней самой скажется этот рефлекс, ждала с неменьшей тревогой, чем если бы сказался он в Роже. Но тщетно. Очевидно, что-то уже умерло.
Проведя эти десять дней в размышлениях и напрасных надеждах, она уже не в силах была не покориться Симону, Симону, который говорил: "Я так счастлив, я Вас люблю" - и это не звучало пошло; Симону, невнятно бормотавшему в телефонную трубку; Симону, который принес ей что-то цельное или, по меньшей мере, целую половину этого цельного. Она отлично знала, что для такой игры требуются двое, но она устала, уже давно устала вечно опережать партнера и все-таки оставаться в одиночестве. "Любить - это еще не все, - говорил Симон, имея в виду себя, - нужно еще быть любимым". Это изречение, казалось Поль, относится непосредственно к ней. Но она, добровольно решившись на этот шаг, с удивлением замечала, что не испытывает ни радостного волнения, ни порывов, которые предшествовали, скажем, ее сближению с Роже, а только безграничную и какую-то сладкую усталость, сказывавшуюся даже в ее походке. Знакомые советовали ей переменить обстановку, а она с грустью думала, что просто собирается сменить любовника: так оно менее хлопотливо, больше в парижском духе, весьма распространено... И она отворачивалась от собственного изображения в зеркале или покрывала лицо густым слоем кольдкрема. Только когда Симон позвонил в тот вечер у ее дверей и она увидела его темный галстук, его напряженный взгляд, это ликование, прорывавшееся в каждом жесте, это смущение, похожее на то, какое охватывает человека, избалованного сверх меры жизнью и получившего вдруг еще наследство, ей захотелось разделить его , счастье. Счастье, которое она ему дарит: "Вот я, мое тело, мое тепло, моя
нежность, мне они ни к чему, но, доверив их твоим рукам, я, быть может, вновь сумею обрести в них усладу".
Поль взглянула на него. Она встревожилась: должна ли она ему сказать, что вовсе не обязательно им встречаться в шесть часов? И, однако же, при мысли, что вечером у двери магазина увидит маленькую машину, а в ней сгорающего от нетерпения Симона - и что так будет каждый вечер, - она почувствовала себя по-настоящему счастливой... Кто-то терпеливо ждет вас каждый вечер, кто-то, кто не звонит вам в восемь часов и то когда eму вздумается... Она улыбнулась.
Она одаривала его и удивлялась, почему ей самой стала так необходима эта щедрость.
Женщины откровенно им любовались. Она чувствовала себя прекрасно - есть кто-то, кто живет ради нее. Вопрос о разнице в их возрасте уже перестал для нее существовать; она не спрашивала себя: "А через десять лет будет он меня любить или нет?" Через десять лет она будет одна или с Роже. Какой-то внутренний голос твердил ей это. И при мысли о своей двойственности, против которой она сама была бессильна, нежность ее к Симону возрастала: "Моя жертва, любимая моя жертва, мой мальчик, мой Симон!" Впервые в жизни она наслаждалась этой страшной радостью - любить того, кого ты неотвратимо заставишь пройти через муки.
И это "неотвратимое" со всеми последствиями пугало ее: вопросы, которые рано или поздно поставит перед ней Симон, которые он вправе поставить в качестве человека страдающего: "Почему вы предпочли мне Роже? Почему этот невнимательный хам восторжествовал над моей неистовой любовью, которую я дарю вам каждый день?" И Поль почти теряла рассудок, ища слова, которыми она объяснит Симону, что есть для нее Роже. Она не скажет "он", она скажет "мы", так как не может разъединить их жизни. Хотя и не знает почему. Возможно, потому что усилия, которых требовала от нее эта любовь в течение шести лет, эти вечные, эти мучительные усилия, , стали ей, в конце концов, дороже самого счастья. И она из гордости не могла примириться с мыслью, что усилия эти тщетны, и гордость ее, снося удары, лишь крепла, избрав себе Роже наставником мук, освятила его в этой роли. Так или иначе, он вечно ускользал от нее. И эта борьба, успех которой был весьма сомнителен, стала смыслом ее жизни. Между тем она не создана для борьбы, она напоминала себе об этом, проводя ладонью от затылка ко лбу по шелковистым, мягким кудрям Симона. Она могла бы скользить по жизни, как ее рука скользит сейчас по его кудрям.
Разумеется, можно было выйти из дому, взять первую попавшуюся потаскушку и напиться. Что, впрочем, всегда и предполагала Поль. Поль, он чувствовал это, никогда по-настоящему его не уважала. Считала его деревенщиной, грубияном, хотя он принес ей в дар самое лучшее, что в нем было, самое надежное. Все женщины на один лад: они всего требуют, все отдают, незаметно приучают вас к полному доверию, а затем в один прекрасный день уходят из вашей жизни по самому ничтожному поводу.
Надо бы протопить: всякий раз, когда Поль приходила к нему, она разжигала огонь, долго стояла перед камином на коленях, следя, как зарождается пламя. Иной раз подбрасывала поленья точными, спокойными движениями, потом подымалась с колен, отступала во мрак, а комната становилась розовой, живой, вся в игре теней; в такие минуты его тянуло к ней, и он говорил ей об этом. Но все это было уже давно. Сколько времени Поль не приходила к нему сюда? Должно быть, два, три года? Он взял себе за привычку ездить к ней: так было удобнее, она его ждала.
Они столкнулись как-то вечером у входа в ресторан и разыграли втроем сценку из классического и несуразного, столь обычного в Париже балета: она издали слегка кивнула мужчине, на плече которого столько раз вздыхала, стонала, засыпала; он неловко поклонился ей, а Симон с минуту смотрел на него и не ударил, хотя у него чесались руки. Они заняли два столика довольно далеко друг от друга, и Поль заказала обед, не подымая глаз от меню. Для хозяина ресторана, для кое-кого из завсегдатаев, знавших Поль, это была обычная, ничем не примечательная сцена, Симон решительным тоном приказал принести вина, а Роже, за другим столиком, осведомился у своей дамы, какой коктейль она предпочитает. Наконец Поль подняла глаза, улыбнулась Симону и взглянула в сторону Роже. Она его любит, эта самоочевидная истина кольнула ее, как только она увидела Роже с его обычным надутым видом в дверях ресторана, она еще до сих пор любит Роже, она словно пробудилась от долгого ненужного сна. Он тоже взглянул на нее, попытался улыбнуться, но улыбка тут же застыла на его губах.
Только тут она его разглядела. Да, это он. Он шагнул к ней, положил обе руки ей на плечи. Роже слегка заикался, что служило у него признаком величайшего волнения.
- Я был так несчастлив, - сказал он.
- Я тоже, - услышала она свой ответ и, слегка прижавшись к груди Роже, наконец-то расплакалась, в душе умоляя Симона простить ей эти два слова.
Роже прислонился щекой к ее волосам, растерянно сказал: "Ну-ну, не плачь".
- Я пыталась, - произнесла она извиняющимся гоном, - я вправду пыталась...
Тут ей пришло в голову, что эти слова уместнее было бы обратить не к Роже, а к Симону. Она совсем запуталась. Вечно приходится быть начеку, никогда нельзя говорить всего одному и тому же человеку. Она плакала, слезы текли по ее окаменевшему лицу. Он молчал.
- Скажи что-нибудь, - пробормотала она.
- Я был так одинок, - сказал он, - я все думал. Присядь, возьми мой платок. Сейчас я тебе объясню.
Он объяснил. Объяснил, что женщин нельзя оставлять без присмотра, что он вел себя неосторожно и понимает, что все произошло по его вине. Он не сердится за ее опрометчивость. Больше об этом разговора не будет. Она соглашалась: "Да-да, Роже", и ей хотелось заплакать еще сильнее и хотелось засмеяться. Она вдыхала такой родной запах Роже, запах табака и чувствовала, что она спасена. И что погибла.
- Я никогда не забуду, - произнесла Поль и подняла к нему глаза.
- И я тоже, - сказал он, - не в том дело, не в том дело...
Он хотел было повернуть в ее сторону искаженное болью лицо, но вдруг зашатался. Она поддерживала его обеими руками, она снова была опорой его горю, как бывала опорой его счастью. И она не могла не завидовать остроте этого горя, красе этого горя, прекрасной боли, которой ей уже не суждено испытать.